ГЛАВНАЯ | КРАЕВЕДЕНИЕ В ТОМСКЕ |
ИСТОРИЧЕСКОЕ КРАЕВЕДЕНИЕ |
КУЛЬТУРНОЕ НАСЛЕДИЕ |
ТОМСК ЛИТЕРАТУРНЫЙ |
КРАЕВЕДЕНИЕ РАЙОНОВ |
КРАЕВЕДЧЕСКИЕ РЕСУРСЫ |
И.Т. Калашников
Словцов был из тех сильных духом людей, которые своим личным достоинством исторгают невольное уважение. В самом изгнании, оставаясь без связей, без состояния, Словцов стоял выше окружающей его Среды. Все, что было мыслящего в Сибири, искало, как почета, его знакомства. Генерал-губернаторы приходили к нему беседовать, не говоря уже о Сперанском, который посещал его весьма часто, как старого товарища и друга.
С благородным, даже несколько гордым и непреклонным характером, Словцов соединял необыкновенную, почти детскую нежность сердца и чувствительность. Иногда одолевала его ипохондрия, и тогда он изливался в слезах, как ребенок. Все впечатления он принимал живо и сильно; душа его была исполнена энергии и высоких стремлений. Ничего низкого не закрадывалось в его сердце, никогда лесть и ласкательство не касались его языка. Он ни в ком никогда не заискивал и никогда никого ни о чем не просил. Судьбу свою он совершенно предоставил воле Провидения. В последние годы был предан вполне религии и только в ней искал своего успокоения...
Словцов родился в 1766 году 1) на Нижне-Сусанском железоделательном заводе Пермской губернии, как пишет он в Историческом обозрении Сибири, но сам лично всегда говорил мне, что он родился на берегах Нейвы в Невьянском заводе, находящемся в Ирбитском уезде, лежащем по ту сторону Уральского хребта, следовательно, в Сибири. Словцов происходил из духовного звания. Первоначальное образование он получил в Тобольской семинарии. Отсюда, как лучший ученик, он был послан, для окончательного образования, в Петербург, в Александро-Невскую семинарию, потом преобразованную в духовную академию. Там он встретил Сперанского, имевшего тогда только еще 19 лет: это было в 1789 году. По сходству способностей и направления они сдружились и дружба их перешла с ними за гроб. Словцов сказывал мне, что, при тогдашнем состоянии Александро-Невского училища, преподавание не удовлетворяло их любознательным умам. Потому вместе со Сперанским они сами задавали себе программы занятий и исполняли их взаимною помощью. Взаимно разделяли они и свои горести и свои недостатки: случалось, что попеременно носили одну рубашку.
По смерти Сперанского, Словцов, с горестью вспоминая о покойном друге своем, писал ко мне от 6 февраля 1840 года, что “Сперанский превосходил всех товарищей своих успехами в чистой математике, физике и философии, отличался целомудрием в мыслях, словах и чувствах. Сердце его, можно сказать, благоухало уже тогда свежим, чистым запахом”.
“В 1792 году, в качестве студента, Сперанский говорил проповеди о страшном суде в неделю блудного сына с таким увлечением, что убеждение видимым образом разлилось на лицах слушателей. Конечно, такому успеху содействовали: оживленное лицо юноши, мелодический голос и изливавшиеся в словах его помазание. Митрополит Гавриил, присутствовавший тогда в церкви, поручил ректору убеждать юного проповедника вступить в сан монашеский и в надежде на то, по окончании курса, поручил ему преподавать красноречие и физику”.
“В 1794 году – помнится мне – продолжает Словцов – я нашел его на Невтоном. В 1795 году он сделан был преподавателем философии, и два года провел, кроме должностного класса, в критическом рассмотрении философских систем, начиная с Декарта, Локка, Лейбница и проч. до Кандильяка, тогда славившегося. По временам Михайла Михайлович читал мне свои критические рассмотрения2) . Кто знает, говорит Словцов, менее ли добра сделал бы граф Сперанский на поприще златоустов, нежели сколько на поприще людей государственных?”
По окончании учения в Александро-Невской семинарии, Словцов был послан преподавателем философии в Тобольскую семинарию.
В девяностых годах восемнадцатого столетия, как известно, вулкан французской революции был в самом разгаре. Мир наполнялся чадом разрушительных идей. Изумленные власти стали на страже алтарей и престолов. Строго следили тогда за каждым действием, за каждым словом.
В это тревожное время Словцов ораторствовал с соборной кафедры в Тобольске, в присутствии духовных и светских властей. Мне не случалось читать его проповедей и потому не могу сказать о них ничего положительного. Но последствием их было самое тяжкое событие в жизни Словцова: он был схвачен и отвезен в Петербург, откуда его сослали в Валаамскую пустыню. Там содержали его весьма строго, в темном и холодном затворе, как видно из послания его, писанного к Сперанскому. В послании этом Словцом описывает свою Валаамскую жизнь в самых горьких чертах. Вот несколько строк из этого замечательного послания:
Физические и нравственные страдания имели разрушительное действие на здоровье.
Болезнь и отчаяние быстро вели его к гробу. Уверенный в скором приближении смерти, страдалец продолжает:
Словцов никогда не говорил об этом тяжком для него времени: вероятно, самое воспоминание о нем было ему мукою и растравляло прежние раны; но, как видно, он не считал себя виновным; ибо говорит в заключение своего послания:
Между тем, как Словцов страдал, таким образом, в затворах Валаама, многое изменилось: не стало великой Екатерины, взошел на престол император Павел Петрович; Сперанский, вступив в гражданскую службу, приобрел расположение генерал-прокурора князя Куракина: тогда одной из первых забот прекрасной души его было подать руку спасения своему другу и товарищу. По ходатайству его, Словцов был вызван из заточения и 22-го июня 1797 года вступил в канцелярию генерал-губернатора. Служба его пошла весьма удачно: в том же году октября 4-го, Словцов был произведен в титулярные советники; через три года он был уже надворным советником и 30-го июня 1801 года перемещен в канцелярию Государственного Совета помощником экспедитора.
Отличные дарования и обширные познания Словцова доставили ему вскоре общую известность. Молва о нем дошла до бывшего тогда министра коммерции графа Румянцова. Желая окружить себя людьми даровитыми, граф Румянцов обратил на Словцова особое внимание. Первый дебют его по министерству коммерции был – описание Черморской торговли. Поручение это вполне убедило графа Румянцова в необыкновенных способностях Словцова, к которому писал он от 23-го декабря 1802 года: “Отдавая полную справедливость трудам и способностям вашим... я не могу не изъяснить вам, милостивый государь мой, как истинному и деятельному сотруднику, моего утешения, что сделанное вам препоручение обнаруживает известные познания ваши и заставляет меня искать случая употребить вас на пользу государственную соразмерно достоинствам вашим”.
По окончательном исполнении данного Словцову поручения, граф Румянцов испросил ему Высочайший подарок и перевел его на службу по министерству коммерции экспедитором, т.е. начальником отделения. Высочайший указ о том состоялся 20 февраля 1803 года. Извещая об этом Словцова, от 24 того же февраля, граф Румянцов писал: “Отдавая полную справедливость дарованиям и способностям Вашим, приятно мне уведомить Вас, Милостивый Государь мой, что с 20 сего месяца последовал Правительствующему Сенату Высочайший указ, по силе которого Вы определены в департамент министерства коммерции экспедитором, и проч.”.
В следующем году, января 29, Словцов было произведен в коллежские советники: следовательно, не более, как через семь лет по вступлении в гражданскую службу...
Граф Румянцов приблизил его к себе. Он стал выше всех своих товарищей. Бумаги, им писанные, соперничали в общем мнении с бумагами Сперанского. Представления графа Румянцова, сочиненные Словцовым, ходили по рукам и списывались, как образцовые. Надобно сказать, что сам Словцов никогда мне не говорил о своих прежних заслугах, но мне были переданы некоторые его должностные бумаги, в свое время производившие фурор, приятелем его, бывшим в Кяхте директором таможни П.Ф.Голяховским. В числе этих бумаг было мнение графа Румянцова, писанное Словцовым, по поводу проекта, представленного министром уделов графом Гурьевым о способах возвышения государственных доходов. Я выпишу замечательнейшие места из этого мнения собственного для того, чтобы показать, сколько блестящих мыслей, предупреждавших свой век, было разлито в этом мнении. Оно касалось четырех предметов: 1) преобразование купеческих гильдий, 2) цеховых, 3) налога акцизного и накладных денег и 4) способа возвратиться от ассигнаций к вещественной монете.
1) О преобразовании гильдий. “Прежде всего я принимаю – говорит граф Румянцов – за общее для налогов правило, чтобы одною рукою собирая с людей подать, другою наслаждение дарить им, дабы впечатлевалось в народ то спокойное уверение, что доход государственный растет не иначе, как по мере гражданских выгод”. Далее , после рассуждений: какие капиталы должно определить, для предъявления каждой гильдии, министр продолжает:
“При том примечаю, что пределы 2 и 1 гильдии, недовольно разделенные, и в новом проекте остались смешанными, чрез что и отнимается поощрение переходить в высшую гильдию. Я желал бы, напротив, обнародовать такое истолкование, что 2-я гильдия, по смыслу законов, не может впредь в пограничных местах непосредственно производить ни мены, ни продажи, ни покупки с иностранными купцами и уверены, что такое истолкование увеличило бы 1 гильдию”.
“Я согласен также на уничтожение звания именитых граждан, потому что сие отличие в последствии, в 3 коленах, уже перерождает торговую фамилию в дворянскую и что наравне с ними, по некоторому странному смешению идей, разделяют то же имя неимущие художники, которым, по свойству талантов, надлежало бы приискать другую меру соревнования”.
“Я не согласен с мнением Дмитрия Александровича (графа Гурьева, министра уделов) в том, чтобы даровать право помещичье купцам, объявившим недвижимого имения на 150/т. рублей: ибо какую можно в России вообразить разницу между помещиком и дворянином? Преимущество последнего в том и состоит, чтобы приобретать недвижимые имения с крестьянами и располагать ими по произволу”.
“А посему купец, вступив в одни права с помещиком или дворянином, вынесет, наконец, капитал свой из торговой массы, и торговля будет истощаться в капиталах, тем более, чем более явится почтенных купцов, желающих перейти в класс помещичий”.
“А какая прибыть государству умножать дворянский класс теми людьми, которые для того только и входят в сословие помещиков, чтобы с дворянами разделять печальное преимущество порабощать себе народ”.
“Прибавьте к тому, что непоколебимость государственных положений надобно считать основанием благоустройства и народной доверенности к правительству. Давно ли царствующий император (18 окт. 1804 года) обнародовал свою волю, что званию купечества принадлежит одно право покупать земли без крестьян? Я тогда домогался другого у Правительствующего Сената. Но когда уже решительный жребий пал от престола, после того я, который пять лет неумолчно повторяю о соблюдении правил, в долге своем считаю теперь ходатайствовать о неприкосновенности того узаконения”.
Нельзя не заметить, что, отличаясь здравыми и просвещенными идеями, мнение сильно и гласно, вопреки тогдашнему направлению, вооружается против крепостного владения, которое тогда почиталось священным правом дворянства и которое в мнении без обиняков именуется печальным преимуществом порабощать себе народ.
Сказавши о несообразности присвоения купцам помещичьего права, граф Румянцов предлагает другие преимущества для них, дабы облагородить их звание, до того времени находившееся в некотором унижении. Далее рассматривается вопрос: каким образом увеличить число вписывающихся в купечество и умножить торговые капиталы и с этой целью министр обращается к иностранным гостям и дворянам. В отношении первых он предлагал такие правила, которые устраняли всякую возможность иностранному купечеству действовать во вред русского и пресекали более или менее временное подданство иностранных купцов.
“В настоящем образе управления – говорит министр – обыкновенно встречается, что торговые дома, состоя по большей части из участников иностранных и одного записанного в гильдию, пользуются под его именем внутри России всеми правами российских подданных, а в случаях где выгоднее имя иностранное, тут ссылаются на трактаты и ищут защиты у иностранных министров и консулов”. Сделав сие замечание,– министр предложил – в отвращение этого, разные положительные меры”.
Далее, говоря о необходимости допустить дворян к торговле министр произносит следующие замечательные слова: “о допущении дворян в торговлю я давно ходатайствовал; только не считаю нужным учреждать особый класс почетных гостей: ибо там, где дело идет о распространении промышленности, предпочтения должны принадлежать одним капиталам и торговым способностям, а не лицам. С одной стороны, дав место тщеславию дворянина на торговом поприще, не покажется ли, что он и тут оспаривает себе преимущество, а с другой, вводя его в общий ряд гильдий, можно преклонить его к выгодному мнению о купечестве. Великий узел общества тем и крепится, чтобы государственные состояния различаясь назначением и долгом, связывались единомыслием и прихотливых преград между собою не полагали”.
Вот в чем заключается то истинное слияние сословий: не в уравнении прав, не согласном с начала монархии, но именно в единомыслии и устранении всяких ненужных, или, как выразительно сказано в мнении, прихотливых различий.
2) О цеховых. В отношении цеховых, мнение также проникнуто духом патриотизма. Министр не желает стеснять иностранцев, даже облегчает им вход в Россию, но в то же время устраняет со стороны их всякое стеснение русских ремесленников.
“Слышно – говорит он, что иностранные цехи, без явного законного права, отделяясь от российских, составляют здесь особую управу и вывели себя из общей связи и должного отчета городовой думе, или магистрату. При дальнейшем сего рассмотрении надобно поставить их в одинаковую с российскими цехами зависимость.
Затем министр переходит к чрезвычайно важному замечанию на счет торговли помещичьих крестьян. Здесь, с благородной смелостью, высказывается несообразность рабского состояния с пользами государства и уже проявляется великая мысль освобождения. Доказав вредные последствия торговли помещичьих крестьян, торгующих под чужим именем, министр предлагал на благоусмотрение комитета: “каким бы поощрением, с согласия помещиков, вызвать сих людей в состояние свободы, ни мало не оскорбляя права помещиков”.
3) Об акцизных и накладных деньгах. Граф Гурьев представлял, чтобы сверх пограничных пошлин учредить внутренние сборы с товаров, привозимых в город на продажу, не исключая и жизненных припасов.
Опровергая это предположение, граф Румянцов говорит:
“Во всяком случае я полагаю за неприличное казне явно корыствоваться с продажи жизненных припасов, служащих к продовольствию числительнейшей части народа, почти в глазах его обнаруживая, что и здоровье и малое наслаждение сему классу, по закону естества не сполна счастливому, даются от правительства не даром, Какие же тогда впечатления родятся в народе!”
Припоминая, что слова министра были сказаны более полустолетия назад, нельзя без восхищения читать, что и тогда уже мудрое правительство наше не считало народ безгласною толпою рабов, но разумною личностью, которой впечатлениями оно дорожило, и которой благо признавалось выше выгод казны. Сколько просвещения, сколько ума, сколько человечности или, говоря нынешним языком, гуманности заключается в приведенных выше словах мнения? И как они характеризуют просвещенное царствование Александра I, когда гуманные идеи принимались в основание правления!
Далее министр говорит, что хотя акциз с товаров сбирается в Англии, но что положение Англии совсем иное и то, что может быть там допущено, не может быть приложено здесь; что впрочем и в самой Англии он несообразен ни с общим духом английской конституции, ни с гражданскою свободою.
“Извлекая из всего – продолжает министр – что акцизный и накладный сбор не может не быть не отяготителен, и что при всем отягощении не так велик, чтобы для нескольких миллионов расстаться с расположением народным и заменить оное ропотом, я заключаю, что будет менее, нежели выведен ( в представлении графа Гурьева)”.
Затем министр полагает, что, вместо внутреннего сбора, нужно увеличить сбор пограничный, т.е. пошлины с привозимых товаров, но каким образом?
“Четырем членам – говорит он – известны правила необходимые, какие представлял я к облегчению пошлин, доказав, что одною умеренностью оных можно обезоружить корысть пользующихся от тайного водворения товаров. После того я не знаю, в каком виде им и мне отступить от недавних заключений, Высочайшими указами в прошлом году приведенных в законное действие? Какое заключение осталось бы народу, когда бы он увидел, что те же министры, которые ходатайствовали у престола о сбавке пошлин,снова утруждали монарха о удвоении и утроении оных на те же товары?”
В этих словах всего поразительнее та благородная откровенность, с какою министр выражается, что он дорожит судом народа. Какое заключение сделал бы народ? говорил он. Какой не достойно славы правительство, так мыслящее?..
4) О способе возвращения от ассигнаций к вещественной монете. “Я согласен – говорит министр – что выпуску ассигнаций есть меры... Но как определить эту меру? .. Желаемая мера бывает передвижная и зависящая от посторонних обстоятельств: от хода торговли, от военных дел, может быть, от доверенности к правительственным лицам. А посему только темная ощупь может высматривать и угадывать, как масса ассигнаций, при известных оборотах государственного движения, соразмерна заменить монету вещественную”.
Далее министр говорит, что ассигнации заменяют не только деньги, но векселя; но что, может быть, не далеко то время, когда торговые дома внутри государства будут, в оборотах своих, действовать векселями или, как сказано в мнении, слогом Словцова, всегда несколько фигуральным, станут понимать себя на языке векселей. И потому в предупреждение замешательства, могущего потрясти финансовую систему, министр предлагает, чтобы ежегодно уничтожать по несколько миллионов ассигнаций, пуская в размен такую же сумму звонкой монеты. “Продолжая сей размен – говорит министр – в 20 или 30 лет, постепенное уменьшение бумаги, не обременяя государственного казначейства, удержать самую бумагу в лучшем достоинстве, пока, наконец, само собою окажется, на какую точно сумму можно без опасности оставить ассигнаций в обращении или совсем вывести их из хождения, заменив бумагами государственного купеческого банка”.
Меры эти, светлым умом предначертанные, не остались втуне: впоследствии и ежегодный размен ассигнаций на звонкую, или, как сказано в мнении, на вещественную монету производился в значительных размерах, ассигнации уничтожались в больших массах и бумаги купеческого или коммерческого банка заменяли прежнюю бумагу; но было уже поздно: ассигнации тогда превосходили уже всякую соразмерность с монетою.
Вообще, излагая здесь это мнение, составленное Словцовым и в свое время считавшееся образцовым, я хотел показать и обширность ума этого, можно сказать, гениального человека, и просвещенный образ его воззрения, и глубокое познание государственной экономии, которое сделало бы честь и ныне любому политико-экономисту. Сколько подобных бумаг, сколько пользы государству мог бы принести еще этот необыкновенный человек, если бы судьба не бросила его внезапно за пределы мыслящего мира!
Сверх идей просвещенных и человечных нельзя не обратить внимания и на самый слог мнения. Язык в нем был чистый, свободный, сильный, склад периодов новый, уже не обремененный латинскими Ломоносовскими формами. Но не должно полагать, что это было следствие Карамзинского влияния; нет, ни Сперанский, ни Словцов не имели нужды в руководителях; они сами создали свой слог: могучий и плавный. И как, составляя государственные бумаги, могли они заимствовать слог у автора сантиментальных писем русского путешественника или бедной Лизы и Марфы Посадницы? История государства Российского тогда не было еще и в помине...
Но отдавая справедливость Словцову, как творцу мнения, нельзя не отдать достойной похвалы и графу Румянцову, который разделял мысли, изложенные в мнении, и от воли которого вполне зависело – принять их или не принять; тем более невозможно без глубокого благоговения вспомнить о государе, при котором министры с такою откровенностью могли высказывать свой благородный и просвещенный образ мыслей!
Предположения графа Румянцова относительно преимуществ купеческого звания впоследствии были облечены Высочайшим манифестом 1807 года января 1-го. Составление этого знаменитого манифеста, возвысившего полезное купеческое сословие и давшего новую жизнь русской торговле и промышленности, упрочило славу Словцова среди тогдашнего служебного мира. Граф Румянцов испросил ему орден Владимира 4-й степени: награда в тогдашнее время весьма значительная.
Блестящее поприще открывалось для Словцова в будущем. Граф Румянцов, человек могущественный, был от него в восхищении, Сперанский в это время уже входивший в доверенность государя, был его другом и товарищем, талант и знание его доставляли ему огромную известность. О многом мог он мечтать, на многое надеяться ... и вдруг грозный удар опять раздался над его головою и он снова в изгнании!.. Здесь невольно вспомнишь стих Гейне:
При графе Румянцове был секретарем и весьма близким доверенным лицом его некто Панин. Естественно, что Словцов, по совместному служению с Паниным, не чуждался его знакомства. Но Панин, с известною ему одному целью, усильно старался ввести также в знакомство Словцова некоего Стратиновича, выдавая его за Екатеринославского помещика, чуждого всяких служебных дел, и еще другого, своего приятеля Борисовского. Словцов, проводя жизнь в должностных делах и науках, и совершенно быв чужд всех, так сказать, закулисных сплетен и отношений своих сослуживцев, хотя не совсем, но попал в расставленные им сети. Он отверг знакомство с Борисовским, но согласился на знакомство с Стратиновичем. Прикрываясь маскою Екатеринославского помещика, чуждого, как сказал я выше, служебных дел, но в сущности составляя, как видно, одну шайку с Борисовским и Паниным, Стратинович, вероятно, с целью приобресть над Словцовым влияние, делал ему разные одолжения, получая, впрочем, и сам от Словцова печатные его сочинения, которых ценность даже превосходила меру одолжения Стратиновича. Впрочем, и без взаимных вознаграждений, отчего между частными людьми не может быть допущено никаких приятельских отношений, если отношения эти не касаются дел службы или каких-либо законопротивных целей? Воспрещается подобные отношения не значит ли разрывать насильственно узел общества? Но пойдем далее.
Словцов, получая весьма небольшое жалование и быв чужд всякой незаконной корысти, даже гордясь своим бескорыстием, в котором он находил свою славу,– переносил большие недостатки и крайне нуждался. Панин воспользовался его бедностью и предложил ему от себя, как приятеля и сослуживца, в займы незначительную впрочем сумму ( по-нынешнему до 700 р. серебр.). Словцов не видел причины не воспользоваться этим приятельским предложением своего сослуживца, не обнаружившего дотоле никаких бесчестных видов и приобревшего большую доверенность общего их начальника, следовательно, такого человека, в нравственном достоинстве которого не было причины сомневаться.
Но едва Панин успел сделать это одолжение Словцову, как снял с себя маску и именем графа Румянцова, может быть, без дозволения его употребленным, он обратился к Словцову с ходатайством по просьбе, поданной приятелем его, Борисовским, который домогался, чтобы конфискация по Рижской таможне на 30 т. руб. была отдана ему одному целиком.
Словцов нашел просьбу Борисовского неправильною и не смотря ни на кованые одолжения Панина, ни на сильное имя министра, тут им впутанное, разделил конфискацию между всеми чинами, которые участвовали в открытии контрабанды – как следовало по точным словам закона.
Где же преступление? – говорит Словцов в оправдательной записке, поданной им сенаторам, ревизовавшим Сибирь: о чем будет сказано впоследствии.
Но в 1808 году на секретном суде – принятие одолжений от Стратиновича и заем у Панина были сочтены преступлением. Словцов был лишен места по министерству коммерции и удален на всегда в Сибирь на службу к сибирскому генерал-губернатору.
Ровно двадцать лет страдал он в изгнании, неся на себе тягость бесчестия: никто не знал вины; все видели виновного. Наконец уже в 1828 году он был освобожден императором Николаем Павловичем. Но, между тем, жизнь уже сгорела; годы силы, энергии и труда пробежали невозвратно: при удалении в Сибирь Словцов имел от роду 42 года, а когда получил разрешение, ему было уже 62 года – большая разница!
Историю освобождения его с расскажу подробнее в следующих главах, из которых можно будет видеть, сколько душевных страданий перенес этот благородный человек, как долго испытывала судьба его терпение.
1) В письме ко мне, писанном в 1842 году, он называл себя себя стариком 76-летним, следовательно, родился в 1766 году, но в “Историческом обозрении Сибири” он говорит, что родился в 1767 году. Не знаю, который год достовернее.
2) Выписка их этого письма Словцова была сообщена мною барону М.А. Корфу и помещена в биографии графа Сперанского.